Федор Тютчев.pptx
- Количество слайдов: 21
Федор Тютчев 9 класс
Тютчев, несомненно, великий трагический поэт. Стихи Тютчева — великолепный по точности и тонкости камертон, отзывавшийся на глубинные процессы жизни. Свет и тени в его поэзии отражают свет и тени самой действительности, столь богатой событиями, столь сложной и противоречивой. Трагические ноты усиливаются у него в 1850— 1870 -е годы, и это вполне объяснимо как фактами биографии, так и фактами истории, по-своему отразившимися в сердце и сознании художника. «Когда в воздухе собирается гроза, то великие поэты чувствуют эту грозу» 1, — эти слова, сказанные художником, внутренне близким Тютчеву, многое объясняют и в его поэзии. Тютчев мог страшиться социальных бурь, но он остро чувствовал и художественногениально показал разложение, распад старого, устойчивого, «спокойного» мира, показал, не столько воспроизведя самую действительность, сколько отобразив чувства, ощущения, мысли человека, рожденные этой действительностью. Покоя нет, уюта нет — этой прославленной поэтической формулой можно определить внутреннюю, то скрыто, то явно выступающую центральную тему тютчевской поэзии, с такой страстной силой зазвучавшую в начале XX столетия в творчестве Блока.
В лирике Тютчева мы обнаруживаем и тему столкновения личности и общества, одну из важнейших тем всей передовой русской литературы. Перенеся социальный, в сущности, конфликт в план этико-философский, Тютчев, тем не менее, достигает большой силы в осуждении и отрицании бесчеловечных моральных законов, господствовавших в обществе. Реальная жизнь со всей ее сложностью и болью отразилась в его лирике. В сознании либерально-народнической критики Тютчев был «старейшим жрецом чистого искусства» 2. Со своей стороны, русские модернисты авторитетом Тютчева «не только поэта, но и пророка, учителя жизни» пытались оправдать свою воинствующую безобщественность, свое бегство из современности в «сияющие твердыни духа» . Вместе с тем уже современники Тютчева, наиболее тонко и глубоко воспринимавшие его поэзию, находили в ней правду человеческих переживаний и поисков, отзвук эпохи, «отпечаток русского ума, русской души» 3, «глубокую думу» , возбужденную «вопросами нравственными, интересами общественной жизни» 4.
Увидеть в этой поэзии то, что связывает ее со временем, — совсем не значит низвести лирические обобщения поэта до плоскостных и преходящих сентенций, вызванных «злобой дня» . Время по-своему оживает в творчестве каждого художника. Именно боль времени, как и своеобразная «проекция во времени» , делают такими напряженными и такими волнующими раздумья Тютчева. Но вопрос писатель и время имеет всегда еще один аспект: что писатель оставит человечеству, что в творчестве художника переживет его время и станет достоянием других эпох?
В тютчевской поэзии мы не найдем характерного для большинства поэтов XIX века стремления определить свое место в русской литературе, отгадать свою поэтическую судьбу. Поэт рассказал «историю своей души» , но в этой рассказанной им истории не только правда времени, в ней заключены громадные ценности человеческого духа — могучий интеллект, отзывчивость и страстность сердца, тонкое чувство природы, неуспокоенность и несмиренность души. Мотивы безысходного страдания, отчаянья и одиночества, какое бы значительное место они ни занимали в поэзии Тютчева, далеко не исчерпывают собой всего творчества. Восторг перед вечно живой красотой земли, буйство чувств, упоение жизнью даже «и бездны мрачной на краю» , свет и добро обновляющегося весеннего мира также составляют существенную сторону его поэзии. Можно даже сказать, что чувство жизни становится в стихотворениях позднего Тютчева особенно острым, он словно пытается продлить прекрасное мгновение, насладиться и мимолетным очарованием радуги, и колдовской прелестью летних дней, и последней любовью. «Блаженство и безнадежность» — в сущности, эти знаменитые тютчевские слова определяют самое ощущение жизни в произведениях последних десятилетий.
Тютчев-поэт стремится показать прежде всего мир человеческой души, где с огромной разрушительной силой действуют противоборствующие страсти и желания. В его поэзии человек, личность, собственно, в центре всего. Причем мы найдем у Тютчева утверждение реальной ценности человека, наделенного великим даром мысли, чувства, познания прекрасного, хотя сам поэт не раз говорил о бессилии человека, о темной стороне его психики и сознания. В его поэзии жива формула «Двух голосов» — этого своеобразного гимна борющимся и не смирившимся. Тютчев славит борьбу, «вечный бой» как наиболее живое, естественное проявление человеческой природы. Мятежная в существе своем стихия человеческой души волнует и привлекает поэта, и для поэтического воссоздания ее он находит строгие и сумрачные образы, полные трагического напряжения и вызова. Чуткость к самому движению истории, протест против жестокости и лицемерия моральных законов, по которым живет общество, высота нравственных требований к человеку роднят Тютчева с самыми ищущими, «неспокойными» художниками русской литературы — Достоевским, Л. Толстым, Блоком. Его поэзия, столь оригинальная и необычная, со своим кругом тем и образов, находилась на магистральной линии развития русской литературы XIX столетия.
Рассматривая поэзию Тютчева лишь как поэзию «философскую» , мы не поймем ни ее своеобразия, ни ее прелести. Этот поэт, говорящий с нами часто высоким слогом оратора и пророка, был менее всего рассудочным поэтом, склонным к изложению философских сентенций. Особенность его мышления, его своеобразного постижения мира заключалась в стремлении охватить предмет в целом, увидеть связи и внутренние закономерности как больших мировых явлений, так и человеческих судеб. Вероятнее всего, именно это вызывало его интерес к определенным философским системам, пытающимся нарисовать грандиозную и целостную картину мира. Для тютчевского миропостижения уже в первые десятилетия творчества поэта характерно ощущение бесконечных «концов» и «начал» , из которых и состоит движение Истории.
В работах о Тютчеве неоднократно — и совершенно справедливо — отмечалось свойственное поэту противопоставление «вечного» и «мгновенного» , возрождающейся жизни природы и обреченного на неминуемый конец человеческого существования. У Тютчева мы найдем бесчисленные вариации на эту тему — то горестные, даже отчаянно-протестующие, то равнодушноусталые. «Мгновенное» и «вечное» необыкновенно интересно сопоставлено (и противопоставлено) поэтом в стихотворении 1830 -х годов «Сижу задумчив и один» , его антитетические ряды очень сложны и многослойны. Поэт» вначале своеобразно сдвигает временны е моменты; упорядоченность и связность временно й структуры оказывается по-своему нарушенной: «Былое — были ли когда? // Что ныне — будет ли всегда? . . // И снова будет всё, что есть»
В литературе о Тютчеве не раз связывались имена Державина и Тютчева. И это стихотворение также дает основание соотнести их имена — близость некоторых строк очевидна, вплоть до повторения отдельных образов: «вечности жерлом пожрется» (Державин) — «И канет в темное жерло» (Тютчев). Но эта сопоставимость внешняя. У Державина ( «Река времен в своем стремленьи. . . » ) весь образный строй стихотворения утверждает абсолютность «ужасного приговора» , который время вершит над человеком и всем человеческим ( «уносит» . . . «топит» . . . «пожрется» . . . «общей не уйдет судьбы» )12; у Тютчева — не просто результат, а процесс, движение, смена одних явлений другими. Этот процесс возникает то как абсолютная повторяемость ( «И снова будет всё, что есть» ), то как возрождение близких явлений ( «. . . с новым летом новый злак // И лист иной» ). У двух поэтов не столько разные решения одной темы, сколько разные типы художественного мышления 13.
В стихотворении «Сижу задумчив и один. . . » есть свойственная Тютчеву тревожность (не только не ушедшая из его поэзии в 1850— 1860 -е годы, но и ставшая эмоциональной и психологической атмосферой большинства произведений последних десятилетий жизни поэта). Вопросы, как ступени, по которым скользит, падает мысль в заповедные, смущающие душу глубины. И кого вопрошает поэт? Вечность? Свое бедное сердце, потрясенное призрачностью прекрасного былого, зыбкостью настоящего и ужасной определенностью будущего, беспощадного к отдельному человеку и его личностным ценностям? Тревожная пульсация строк-вопросов и усталая безнадежность ответов (с употреблением ритмически укороченной двухударной и даже одноударной «жесткой» строки: «Былое — было ли когда? Что ныне — будет ли всегда? . . // Оно пройдет <. . . > // Но ты, мой бедный, бледный цвет, // Тебе уж возрожденья нет, // Не расцветешь!» — I, 70— 71) составляют неповторимую эмоциональную атмосферу этого стихотворения «о пределе» и бесконечности, о движении времени.
Законы отдельного человеческого бытия нередко соотнесены у Тютчева с Историей (что само по себе было чрезвычайно плодотворным). И в этом двуединстве (Человек — История) тема «концов — начал» особенно существенна, хотя конкретные проявления исторического процесса представляются поэту часто трагическими, а порой и непонятными. Ощущение соотнесенности «малого» с «большим» , человека с мировой жизнью — одна из характернейших особенностей Тютчева-поэта. Пути истории величавы и трагичны, люди, пытающиеся диктовать ей свои условия, обречены — так понимает Тютчев декабризм.
Неслучайным оказывается и пристрастие поэта к переходным явлениям и в природе, ко всему, что несет с собой изменение, что в конечном итоге связано с понятием «движение» . В ранней лирике Тютчева человек включен в «мировой ритм» , он чувствует родственную близость ко всем стихиям (воды, воздуха, огня), ко всему, что составляет мир матери-Земли. Этот мир величав, торжествен, словно в первый день творенья: Душой весны природа ожила, И блещет все в торжественном покое: Лазурь небес, и море голубое, И дивная гробница, и скала! • ( «Могила Наполеона» — I, 13) Уж солнца раскаленный шар С главы своей земля скатила, И мирный вечера пожар Волна морская поглотила. • ( «Летний вечер» — I, 16)
Грандиозность изображаемого мира определит во многом и своеобразное восприятие человека в тютчевской лирике первых десятилетий. Он принадлежит и «дневной» , и «ночной» стихиям мира ( «родимым» оказывается не только Хаос, но и космос, «все звуки жизни благодатной» ); он сознает себя сопричастным беспредельности мира. Человек одновременно ощущает и малость, и колоссальность своего индивидуального бытия: «. . . не дано ничтожной пыли // Дышать божественным огнем» , «Я, царь земли, прирос к земли» , но: «По высям творенья, как бог, я шагал // И мир подо мною недвижный сиял» Жизнь человека на грани «двух миров» , во власти двух стихий, возможно, и объясняет такое пристрастие к поэтическому образу — символу сна, сновидения. Сон становится своеобразной формой существования, в котором грани, отделяющие Хаос от сияющего лика «дневного» мира, зыбки, подвижны, порой неуловимы. • Как океан объемлет шар земной, Земная жизнь кругом объята снами; Настанет ночь — и звучными волнами Стихия бьет о берег свой. В этом прославленном стихотворении сны и стихия Хаоса оказываются понятиями одного смыслового ряда. Сны освобождают человека от сковывающей упорядоченности «дневного» бытия и уносят его в «неизмеримость темных волн» .
Но «сны» у Тютчева соотнесены и с гармоническим, светлым миром. Сон в его поэзии бывает и «благодатным» , и «волшебным» , и «младенчески-прекрасным» , и всеохватным — «всезрящим» . Позднее Тютчев с образом «сна» будет чаще связывать ощущение благодатного покоя: Сны играют на просторе Под магической луной — И баюкает их море Тихоструйною волной. ( «По равнине вод лазурной. . . » — I, 110) В одном из самых значительных стихотворений конца 1820 -х — начала 1830 -х годов ( «Сон на море» ) «сон» не имеет четких эмоционально-смысловых границ. «Болезненнояркий, волшебно-немой» , он и противостоит одновременно стихии, грохоту «пучины морской» , и не может оторвать человека от реального грозного мира (здесь сон скорее «всезрящий» , соединивший «две беспредельности» , своевольно играющие человеком). Образы-символы стихотворения не только говорят о существовании человека на грани сна и яви, покоя и бури, но и как бы бесконечно раздвигают возможности человека, показывают огромность его места в мировой жизни. В звучащей, живой, грозной природе он не потерян, не раздавлен, он, «как бог» . Отзвуки этого безмерного удивления перед мощью человека будут живы и в его поздней, порой такой горькой, лирике. Интересно отметить еще одну сторону этого удивительного стихотворения: Тютчев — романтик — своеобразный романтик! — «область видений и снов» делает болезненной ( «в лучах огневицы развил он (сон. — И. П. ) свой мир» ), не только не подменяющей реальную жизнь, но отступающей перед ее великой первородностью: • Но все грёзы насквозь, как волшебника вой, Мне слышался грохот пучины морской, И в тихую область видений и снов Врывалася пена ревущих валов.
Отъединенность человека от «толпы» в стихотворениях первых десятилетий творчества — как правило, акт свободной воли. Сам человек испытывает потребность ухода, разрыва, и жизнь еще представляет ему право выбора: Лишь жить в себе самом умей — Есть целый мир в душе твоей Таинственно-волшебных дум; Их оглушит наружный шум, Дневные разгонят лучи, — Внимай их пенью — и молчи!. . ( «Silentium!» — I, 46) Как осуществляется категорический императив поэта ( «Молчи, скрывайся и таи» — I, 46), свидетельствует написанное несколько лет спустя стихотворение «Душа моя — Элизиум теней. . . » . Некрасову стихотворение «чрезвычайно» понравилось, но показалось непонятным и даже загадочным ( «странное по содержанию, но производящее на читателя неотразимое впечатление, в котором он долго не может дать себе отчета» )20. И случилось это, конечно, не потому, что мир романтических образов был чужд Некрасову: он сам прошел через своеобразный романтический «искус» . Совершенная поэтическая миниатюра Тютчева была действительно необычна, и понять ее смысл можно, лишь включив этот «фрагмент» (по известной терминологии Ю. Н. Тынянова) в общую систему мыслей и образов поэта. Внешний, так сказать, верхний «слой» поэтической мысли как раз обычен: отчужденность человека от суетного общества, от пошлой и «бесчувственной» толпы — это то, что романтическая поэзия — и русская, и европейская — положила в основу романтического мироощущения вообще. И сам образ «Элизия» , и его поэтическое употребление были привычны как для европейского, так и для русского читателя. В. А. Жуковский еще в 1812 г. переводит стихотворение Матиссона «Элизиум» , придав некую «сладостную» зыбкость образу (владения «доброго гения смерти» там, «где источника журчанье, // Как далекий отзыв лир, // Где печаль, забыв роптанье, // Обретает сладкий мир» )21. В это же примерно время пишет свой «Элизий» К. Н. Батюшков. В противовес Жуковскому, «мир усопших» у Батюшкова весьма полнокровен, пластичен и упоителен ( «. . . бог любви прелестной // Проведет нас по цветам // В тот Элизий, где все тает // Чувством неги и любви, // Где любовник воскресает // С новым пламенем в крови» )22.
У Тютчева привычное сцепление образов: живое — мертвое своеобразно разомкнуто, изменено: живая душа оказывается «Элизием» — царством мертвых, обиталищем бесплотных теней. «Есть целый мир в душе твоей // Таинственно-волшебных дум» , — утверждал поэт в «Silentium!» — и этот «целый мир» — «Элизиум» : Душа моя — Элизиум теней, Теней безмолвных, светлых и прекрасных, Ни помыслам годины буйной сей, Ни радостям, ни горю не причастных. И все эти ни (ни помыслам. . . ни радостям. . . ни горю) естественно приводят к утверждению полной чуждости души «живой жизни» : «что общего меж жизнью и тобою» — меж тем, что ушло, умерло «призраки минувших, лучших дней» ), и бытием толпы. Обычное противопоставление (герой — толпа) обретает в плоти художественного образа многогранность и драматизм. Гармонически-стройное, «беспечальное» стихотворение «Душа моя — Элизиум теней. . . » , включенное в систему лирических образов и представлений Тютчева, обнаруживает свой глубинный — и, несомненно, скорбный — смысл, ибо в его поэтическом мире полное отчуждение от «живой жизни» не есть спасение, благо (когда «пророчески-печальный глас» станет для Тютчева не метафорой, а ужасающей реальностью, с какой безнадежностью он скажет: «Живая жизнь давно уж позади» . Он был навек повенчан с жизнью и с праздничной победительной силой воспел мир земной красоты: Нет, моего к тебе пристрастья Я скрыть не в силах, мать-Земля! Духо в бесплотных сладострастья, Твой верный сын, не жажду я. Что пред тобой утеха рая, Пора любви, пора весны, Цветущее блаженство мая Румяный свет, златые сны? . .
• Несомненно, и в прославленном «Silentium!» , и в строках «Душа моя — Элизиум теней. . . » противопоставление «Я» — «не-Я» , т. е. другим, жизни, объективно воспринимается как человеческая трагедия, причем трагедия, несущая на себе печать времени. Не случайно, например, исследователи сопоставляли «Silentium!» с кругом лермонтовских идей и образов, хотя этот «уход души в свои глубины» и заявлен, что было отмечено выше, как акт свободной воли 26. • Между 1830 -ми и 1850 -ми годами пролегло десятилетие, полное исторических «катаклизмов» , политических пророчеств и страстного самоубеждения. Начинаются годы пристального «всматривания» в русскую действительность: здесь и тоскливая скука путешествий в родной Овстуг, и бьющая в глаза убогость деревень, и пустынные дороги, и административная глупость, и подлость правительственной России, трагедия общего, трагедия частного — все это определит характер его поэтических раздумий.
Мир в поэзии Тютчева предстает перед нами в контрастном освещении, причем контрастен и его внешний, переданный в красках и звуках облик, контрастны и те внутренние ощущения, которые рождают в читателе созданные поэтом образы. Все вместе составляет одну целостную картину, сцепленную из резко различных элементов. Иногда эти контрасты как бы снимаются поэтом, грань между явлениями стирается; красота начинает источать зло и смерть, а обаяние любви представляется таким же неотразимо прекрасным, как и ужасное обаяние смерти. Контрастность останется существеннейшей особенностью в поэзии позднего Тютчева, меняется лишь характер контраста. Так, по существу в конце 1840 -х годов и в последующие десятилетия будет развернуто намеченное еще в ранней лирике Тютчева сопоставление Юга и Севера. Именно в эти годы приобретает оно вполне конкретный исторический смысл. Тогда же появится противопоставление естественного чувства и безобразной противоестественной морали, господствующей в обществе. Да и в самом человеке, в той большой неповторимой личности, которая запечатлена в поэтических созданиях Тютчева, мы найдем все те же противоположные моменты: силу чувства и бессилие воли, способность не покоряться тому, что узаконено и принято большинством, и невозможность защитить все то, что дорого и свято. Трагизм Тютчева сродни трагизму Достоевского, хотя у последнего он гораздо более социален. К поэзии Тютчева близок и высокий трагический пафос Блока 26. Как бы ни была опутана душа «страхами и мглами» , в какую бы бездну ни пришлось заглянуть человеку, он сохраняет способность мыслить, судить себя и мир, чувствовать красоту. Так и у Достоевского «из недр земли трагической» вырывается порой гимн жизни, величию человеческого разума и человеческой воли. Так и лирический герой поэта XX в. Александра Блока, падая и оступаясь, сохранит способность глубоко любить, верить, искать, ненавидеть.
• Молодой Тютчев тревожно и жадно прислушивался к шуму ночного ветра: «О чем ты воешь, ветр ночной? // О чем так сетуешь безумно? . . » ; он умолял «стихию» не трогать своим «буйством» душу, заранее уверенный в бесполезности мольбы: «О, страшных песен сих не пой // Про древний хаос, про родимый <. . . > // О, бурь заснувших не буди — // Под ними хаос шевелится!» В этом родстве для Тютчева был свой глубокий и таинственный смысл. Хаос, бурная, слепая, разрушительная и созидающая сила в творящей природе, и та же темная, роковая сила в человеческой душе. Потом эта параллель потеряет всю свою напряженную страстность, странно истает, и на смену придет усталое и равнодушное признание: • Дума за думой, волна за волной — Два проявленья стихии одной: В сердце ли тесном, в безбрежном ли море, Здесь — в заключении, там — на просторе, — Тот же все вечный прибой и отбой, Тот же все призрак тревожно-пустой. • Как уже отмечалось, Тютчев удивительно остро чувствовал и красоту бытия, и ужас действительности с ее противоречиями. Может быть, основной, все другое определяющий контраст его поэзии и заключается в этом: в ощущении многоцветной, сияющей, торжествующей прелести земли, радости познания, глубины чувства и мысли, с одной стороны, и в утверждении призрачности, хрупкости жизни, болезненно-сложных, «роковых» сторон человеческого существования — с другой. Это два полюса, между которыми как бы заключена его поэзия. Причем в своем упоении жизнью Тютчев самозабвенен:
В поэзии Тютчева мы можем порой обнаружить близкое древним греческим трагикам чувство Рока, но подлинный «свет» , озаряющий и согревающий ее, — это свет «матери-природы» . Усталый, он припадает к ее груди, и она несет ему успокоение и тишину. Ее красотой, всеми красками земного мира он упивался с буйной, языческой неуемностью. И в стихах его порой торжествовал древний языческий Пан. Интересно отметить, что в позднем творчестве это «чувство природы» становится спокойнее, просветленнее; оно почти начисто лишается того ужаса перед хаосом, который был характерен для его поэзии 1820— 1830 -х годов; теперь не столько сравнивается хаос в душе человека и хаос в природе, сколько сопоставляются и противопоставляются боль и ужас человеческой судьбы и величавая гармоническая сила земли: «Невозмутимый строй во всем, Созвучье полное в природе. ( «Певучесть в морских волнах. . . » — I, 199) Человек, по мысли поэта, существо эгоистическое и своевольное, отпавшее от единого целого и в великой гордыне утверждающее себя, не может не почувствовать разлада с природой. В стихотворении «Певучесть в морских волнах. . . » Тютчев говорит не о противопоставлении человека природе в шеллингианском смысле, а именно о разладе, возникшем вследствие самоутверждения и своеволия человеческой личности: «Лишь в нашей призрачной свободе//Разлад мы с нею сознаем. И хотя поэт задает вопрос: «Откуда, как разлад возник? » — вопрос этот во многом риторический, ибо, по убеждению поэта, душа человеческая не способна «в общем хоре» звучать так же безмятежно и так же гармонически, «как море» , именно потому, что «ропщет мыслящий тростник» , ищет особой доли, бунтует, льет кровь свою и чужую во имя странных и страшных призраков. Человек, «мыслящий тростник» (образ любимого Тютчевым Паскаля), не способен разрешить «стихийные споры» гармонией, ибо вся жизнь его лишена внутреннего созвучия, а ропот — такая же неотъемлемая его часть, как «невозмутимый строй» в природе. В ней поэт чаще всего видит не просто красоту, но и смысл. И здесь приходит на ум не только открытая, победоносная декларация, но также инвектива против «глухонемых» в стихотворении «Не то, что мните вы, природа. . . » : В ней есть душа, в ней есть свобода, В ней есть любовь, в ней есть язык. . . Вся система великолепного (до дерзости!) антропоморфизма поэта связана с его стремлением ощутить природу не в частных ее проявлениях, а в целом (даже порой «портретно» ), как живое человеческое существо — и существо, бесконечно близкое и милое сердцу. Уже в раннем стихотворении «Летний вечер» поэт набрасывает такой своеобразный «портрет» природы: «Уж солнца раскаленный шар // С главы своей земля скатила» , звезды «Небесный свод приподняли // Своими влажными главами» , грудь земли «дышит легче и вольней» . И, наконец, завершающий стихотворение образ: И сладкий трепет, как струя, По жилам пробежал природы, Как бы горячих ног ея Коснулись ключевые воды50.
Отсюда, вероятно, идет и пристрастие поэта к такому чисто человеческому выражению радости, как смех, улыбка. Образ «улыбающейся» , «смеющейся» земли пройдет через все творчество поэта как противовес — прежде всего, в ранней лирике — страшным песням «древнего хаоса» или человеческой нескладице и печали — в поздней ( «Лазурь небесная смеется» (I, 19), смеется «струя воды» , «Сияет солнце, воды блещут // На всем улыбка, жизнь во всем» Улыбается пробуждающаяся земля: «Весну прослышала она // И ей невольно улыбнулась» , но и в осенней природе поэт видит «кроткую улыбку увяданья» , «когда, что так цвело и жило, // Теперь, так немощно и хило, // В последний улыбнется раз!» (I, 128). Лишь в особенно безотрадные минуты даже природа представляется ему царством пустоты и «вечного бессмыслия» . «В сердце ли тесном, в безбрежном ли море» видит поэт тот же «все вечный прибой и отбой, // Тот же все призрак тревожно-пустой» ( «Волна и дума» ). И не такого ли рода откровения приводят в конце концов к странному афоризму, то ли насмешливому, то ли печальному: Природа — сфинкс. И тем она верней Своим искусом губит человека, Что, может статься, никакой от века Загадки нет и не было у ней. Загадки нет, но есть сама — мать-Земля. Успокоиться в безотрадности Тютчев не мог. В горькой потерянности, в скорби одиночества вновь обращает человек свое лицо к ее блаженному, светлому миру.


